• 3063
Рекомендуйте друзьям

Когда Эрик-Эмманюэль Шмитт говорит о нити повествования, он как будто держит эту нить в руках и вышивает в воздухе невидимые узоры. Когда рассказывает о своем доме в Бельгии, так открыто улыбается, будто приглашает войти в этот дом. А определяя любовь, закрывает глаза и под прикрытыми веками находит волшебные слова.




Когда я собиралась на встречу с вами, у меня было ощущение, что собираюсь в дорогу. Как будто чемодан паковала. Потому что встреча с таким писателем, как вы, — это, конечно, путешествие.
Для меня писать — тоже отправляться в путь. На встречу с новыми персонажами.


А в каких обстоятельствах люди становятся произведением искусства, как в вашей книге «Как я был произведением искусства»?
Эта книга очень критическая. На первый взгляд, можно сказать, что быть вещью интереснее, чем сознательным существом. Мой герой — это сознание, которое страдает. И он освобождается от страдающего сознания, становясь произведением искусства, становясь предметом, вещью. Но встреча с женщиной показывает ему, что он не может быть счастливым. Этот роман об обучении быть человеком. О том, как сознание примиряется со своей телесной оболочкой. Ведь часто мы не любим свое тело.


Насколько важны объятия в жизни человека?
Это невероятно важно! Ласка, например. Для каждого человека объятие имеет разный смысл. Разный смысл для руки, которую ласкают и которая ласкает. И мой последний роман — «Попугаи с площади Ареццо» — как раз об этом. О бесконечной множественности, неисчерпаемости телесной близости, поцелуев, физических отношений. Каждый приходит к любовному жесту со своей личной историей. Не существует единственного, самого лучшего, способа прикасаться, целовать, любить — существуют тысячи и тысячи способов.


Письмо — это способ?
Для меня письмо — очень мощная сила, невероятно мощная. К тому же в этом романе («Попугаи с площади Ареццо») двадцать пять персонажей получают одинаковое письмо, в котором только две фразы: «Не забудь, что я тебя люблю». И подпись: «Тот, кого ты знаешь». И это письмо переворачивает жизнь всем персонажам.


Эта книга еще не переведена?
Очень скоро должна быть переведена и должна выйти в издательстве «Азбука».


А где может случиться встреча человека с Богом? На ваш взгляд.
Это как Оскар спрашивает Бога: где ты, какой твой адрес? Я нашел этот адрес — в пустыне Сахара. Мне было тогда 29 лет. Я вошел в пустыню атеистом, а вышел верующим. Мне повезло. Мне посчастливилось заблудиться в Сахаре. Тридцать часов я был без воды и еды. То была прекрасная ночь под звездами — мистическая ночь. Она поменяла мою жизнь. Когда раньше мне приходилось сталкиваться в жизни с чем-то таинственным, во мне это рождало тревогу. А теперь я могу жить внутри тайны с доверием к ней.


Какова форма молитвы, ваша форма обращения к Богу?
Для меня молитва — не просьба, а путь к успокоению. Это способ отрешиться от себя, своих тревог, своих требований и достичь безмятежности. Часто бывает, когда начинаю молиться, я много-много чего-то прошу, а в конце молитвы уже ни о чем не прошу, я просто благодарю за все, что мне дано. Молитва — это преображение внутри меня, моя трансформация.


В чем отличие музыки от литературы? Вам ведь близко и то и другое.

Вы знаете, я бы легко променял все, что я написал, на серенаду Чайковского. Потому что музыка позволяет нам касаться самого-самого сокровенного в человеке. Мгновенно! Бывает так: слышу три ноты — и я уже весь в слезах. Для нас, писателей, это очень сложный процесс — дойти до того, чтобы пробудить выдающуюся, экстраординарную эмоцию в человеке. Но у нас, литераторов, есть преимущество перед музыкой — мы можем говорить точные вещи. Писателю сложнее передать большую эмоцию, но легче передать великие идеи и великие ценности. Могу провести день, ничего не прочитав или ничего не написав, но без музыки — не могу.


Культура Франции — это интеллектуальная культура в большей степени или телесная?
Французы слишком любят интеллектуальное. Они все время опьяняются идеями, концепциями, теориями. Но великая культура Франции одновременно заключает в себе и интеллектуальное, и чувственное.


Пруст?
Да, Пруст, Дебюсси, Моне, Мольер.


Насколько по-другому, чем французы, воспринимает культуру, произведения искусства, реагирует на ваши книги русская публика?
Я понял разницу между французской душой и русской, когда увидел постановки моих пьес на российской сцене. Русские актеры играют с помощью интеллекта, сердца и тела. Они вовлечены в творческий процесс полностью. Французский актер играет головой и сердцем, но не телом. Потому что наш театр весь вышел из Версаля, это придворный театр. Тело не задействовано в нем. Голова и сердце только работают. И во французской манере показывать вещь — отход назад, в стыдливость, возможность что-то приберечь, оставить про запас. А русская манера — в полной отдаче, очень щедрый акт. Потрясающе! Для меня это не-изобразимо, неподвластно. Несколько лет назад я в Петербурге видел постановку разных пьес, в том числе и моих, и сделал вывод: я хотел бы быть русским драматургом.


Россия для вас — это радость, обещание?
Да, конечно! Особенно в этот раз. После Москвы я поеду в Казань, Пермь, буду ощущать величие России.

А самый любимый уголок во Франции для вас? Лион — город, где вы родились?
Все-таки Париж! Лион — это жена, а Париж — любовница (смеется).


Определите любовь через слова. Через фразу. Через одно существительное, два прилагательных и три глагола.
Фразой определить гораздо проще. Для меня любовь — это настойчивое постижение тайны другого. Не знать, не обладать, а только постигать тайну.
Что же до отдельных слов, то начну с глаголов: освободиться, расплавиться (в значении «растаять вместе с другим», «стать одним сплавом»), наслаждаться. Существительное — тайна. Прилагательные — эфемерный и вечный.


У любви есть аромат?
Самый лучший запах мира создан «Шанель», он называется «Русская кожа». Он очень редкий, только в Доме Шанель в Париже можно его найти. Для меня — это эликсир любви. Не могу устоять перед этим ароматом. Неважно, кто носит эти духи: мужчина, женщина — меня сразу он поражает. И название невероятное — «Русская кожа» — не как человеческая кожа, а кожа как материал.


В этом году наш журнал выходил под знаком человеческих чувств: зрение, слух, осязание, вкусовые ощущения, обоняние… Могли бы вы поделиться воспоминаниями, связанными с каждым из этих чувств?
Я часто говорю, что если бы мне пришлось потерять способность восприятия, то я бы хотел сохранить одно — слух. И звук, который я предпочитаю, — это звук кипящей воды. Момент, когда от тишины воды осуществляется переход к звуку. Это удивительно, что нечто прозрачное, тихое и неподвижное вдруг становится жизнью звука. Звук начинает тянуть воду, и этот звук заставляет воду двигаться. И мне кажется, что звук — не следствие, а причина, сила этой естественной музыки. Я прислушиваюсь к звукам жизни как музыкант.
Теперь визуальное воспоминание… Это было, когда я летел над облаками в самолете. Бесконечный свет, ослепительный, и такие облака, что мне хотелось пройти через иллюминатор и их погладить, приласкать. В моем портфеле у меня всегда есть блокнот, в котором я описываю облака. Всегда.
Как у Бодлера: «Облака, которые проплывают… Облака там, в вышине, чудесные облака!»
Да, да! Чудесные облака! Нужно когда-нибудь создать музей облаков. Собрать облака и людям показывать… Так, теперь воспоминание прикосновения?


Или неприкосновения...
Нет, я всегда прикасаюсь (смеется). Я помню, когда прикоснулся к шелку первый раз. Я родился в Лионе, который является столицей шелка. И когда был маленьким, там было кругом множество катушек с разноцветными нитками. И я ими часто играл. Но нитка — она же не мягкая, об нее даже можно порезаться. Она острая как нож. И когда однажды мне мама дала потрогать платочек, который был соткан из этих нитей, меня это поразило, меня это поразило!
А воспоминание запаха... О, это когда я был маленьким, у нас были такие баночки с клеем и пахли они миндалем. Казалось, что это такой крем белый, съедобный. И вот я ел этот клей. Потом мне плохо стало, заболел даже (смеется).
Остается вкус? Я вспоминаю свое первое путешествие в Японию. Театральные продюсеры, которые меня пригласили, водили меня по прекрасным ресторанам. И я не знал, что ел там. И так и не узнал. Какие-то неизвестные субстанции брал в рот. Квадратные, круглые штучки какие-то. И я представлял, из чего это могло быть сделано. И мой единственный детектор, позволявший распознавать эти вещи, был язык. Я весь был сведен к языку. В материальном смысле! Это был мой единственный проводник. Единственное, что во мне оставалось рационального.


В вашей небольшой новелле «Самая прекрасная книга на свете» русские женщины, находящиеся в ГУЛАГе, пишут на папиросных листочках послания для своих дочерей в будущее, рецепты домашних блюд. Наш номер журнала выходит в преддверии Рождества. Какой рождественский рецепт вы могли бы написать на воображаемых папиросных листочках для русского читателя?
О мой Бог! Моя проблема в том, что я — гурман, люблю искусные кулинарные вещи, но не готовлю сам. На кухне я делаю то, что французы называют «чуть-чуть помочь». Порезать, смешать, взбить — вот это я люблю. Это такой момент, когда можно расслабиться, когда мозг не работает. Но брать на себя ответственность за блюдо я не могу. Когда я готовлю, плохо получается, невкусно. Не знаю, какой рецепт вам дать... Нет, знаю! У меня есть идея! Я все-таки дам вам рецепт (улыбается). Берете человека, которого вы любите. Будьте внимательны к нему, нежны с ним, доброжелательны. И, быть может, вы станете для него лучшим и единственным на свете. Вот моя кухня!

  • 3063
Рекомендуйте друзьям