Смотри и слушай

Первым заговорил Болванщик:

— «Какое сегодня число?», — спросил он, поворачиваясь к Алисе и вынимая из кармана часы. C тревогой поглядел на них, потряс и приложил к уху. Алиса подумала и ответила:

«Четвертое».

«Отстают на два дня», — вздохнул Болванщик.

«Я же говорил: нельзя их смазывать сливочным маслом!»,— прибавил он сердито, поворачиваясь к Мартовскому Зайцу.

(Л. Кэрролл, «Алиса в Стране Чудес», глава 7, «Безумное чаепитие», перевод Н. Демуровой.)


Зажмурься и слушай — часы отмеряют бессонницу или время до возвращения хозяина. Маятники и ходики — самое неживое, что есть в доме, и как любой манекен, любая нежизнь, они стремятся ее симулировать. Апофеоз этой имитации — часы с кукушкой (невидящие бусины и холодное тельце). Наручные часы сбивают сердце с толку, ритмично толкают прозрачный родничок на поверхности стакана с водой, часы с боем выпускают грузное эхо в пахнущий книгами коридор и поднимают омуты пыльцы над ореховым паркетом, облезшим, как смуглый локоть, церковка за окном отсчитывает кружение Млечного Пути над уснувшим городом. Случайно вывалившись из сна, сквозь посткоматозную пелену слышишь — четверть пятого.

И заплываешь обратно, не приходя в сознание. Как бы ни обманывал нас глагол, часы никуда не идут: в вакууме марширует на месте крошечная стальная аорта. Как метроном, она ничего не ждет и не боится, победно дирижирует целым сводным хором — пищеварением холодильника, чужим телефонным зуммером, сочащимся из-под половиц, электросчетчиком, что чуть слышно нарезает по тишине тяжеловесными оборотами, раз в несколько секунд снимая с нее прозрачный закрученный ломтик, будто с сырной головы. Но самое страшное — другие часы, вторящие солирующим, с садистской рассогласованностью терзающие слух слабым электротоком. Каждый удар уменьшает тебя, делит в столбик припаркетную пучину, откуда не дотянуться до волшебных выключателей, открывающих канал теплу и свету. Сжавшись, ты ждешь того, кто отопрет дверь ключом: «Давай чаю!». И дом центростремительно всколыхнется. С зажиганием плиты время меняет траекторию, начинается обрядовое действо, свободно направленное к кульминации. В струях свистящего пара кипяток пойдет горлышком, шишечки в чашках обратятся в бутоны, а на раскаленное медное тело усядется кукла — взрыв цветных воланов, тугая грудь в брусничном сарафане, белые плечи.

Он означал приезд к бабушке: полнотелый эмалированный чайник, красный в белый горошек. Из-за подъемной ручки он ассоциировался со старомодным кабриолетом; налитый, юпитером парил по направлению от крана к конфорке, и на сгибе руки, дрожащей от усилия, появлялась сухожильная скважина. В ряду коллег — кофейника, сливочника, масленки — он один выпорхнул из кухни, оторвался от накрытого стола, превратившись в полусказочную универсалию дома, заряженную мощным полем ассоциаций. Чаепитие мало-помалу инкрустировалось подробностями, из простого сообщения сосудов обратившись в действо, набор почти водосвятных манипуляций с окроплением и омовением. Ритуальные повторы, магические пассы с пиалами и чашками, а в центре — чайник, бьющееся сердце, осциллограф в волнах журчания и жасмина. Оказываясь на плите, он произносит то начальное слово, с которого отсчитывается творение. Он мирит огонь и воду, обещает тепло, наполненность, осмысленность, комната начинает оживать и оттаивать, собирают на стол, роняют ложки, заводят беседу. Пение чайника наполняет время сценарностью, так как предполагает развитие и результат. На пути к нему он меняет тембр голоса: его цель — переход в иное качество, новое агрегатное состояние: от холодной тяжести — к бурлению, взрыхляющему грань между воздухом и жидкостью. Он вовсю соперничает с часами, превращаясь в единицу измерения для ночного разговора.

Разве под силу цифрам и стрелкам совладать с вольным током вещества беседы, ее взбуханием и таянием, сродни вызреванию ноздристого хлеба. Гул, шепот, зудение воды делают время слышимым, а главное — твоим собственным, а не показанным на световом табло. Оно субъективно проживается здесь и сейчас, с его пузырями и запрудами, плавно декламирующим пульсом с его свободным, беглым рассказом, растапливающим сыпкие секунды. Для такого времени нет неотвратимости и неизбежного: между двумя чашками, в отличие от шороха стрелок, всякий раз вмещается разный объем чувства. В нем много от первичного музыкального инструмента: прежде всего — возможность убежать от концепции времени как единонаправленной последовательности событий. Чайник можно поставить с середины (уже теплым), убавить и прибавить огонь, долить холодной воды, снять с плиты еще не закипевшим. Словно играя музыку, тут можно вынимать участки развития, запуская процесс в любом порядке, с разной скоростью, меняя его звучание. Любое исполнение есть реализация времени, субъективно конструируемого в момент игры, а значит, времени, которым возможно управлять.

Это время человеческой памяти, витающей над куском уже прожитой жизни и проигрывающей его выборочно, согласно сиюминутной воле. Музыка шутя преодолевает архитектурную симметрию времени на часах: и вправду, «время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии», и закипающая вода, как ни странно, работает так же, являясь самой простой, базовой, протомузыкой. Как будто говорливая птица проснется, растворяя щебетом клетку. Облака, воркотня и свист, лепет и перегуд, дом — гнездо, чайник — хлопотливая мамка в нем. И вот они, гусиной стаей переплывающие небо, с пухлыми розанами на боках, с клювиками, с извивистыми s-образными шейками, певчие чайники, обуженные фазаны, носатые вальдшнепы, дутые мандаринки. Теплая вода ломает лед, распевает и движется — и на деревьях одна за другой распускаются фарфоровые чашки.

Материал обновлен: 17-06-2021