Жить в глухой провинции у моря, ездить на велосипеде, не одеваться, а «прикрывать себя», мало есть, общаться со студентами, сеять разумное, доброе, вечное… и все получится.
Бенедетта Бардзини — первая итальянская топ-модель, журналист, университетский преподаватель (преподает историю и восприятие моды и модных образов) — несколько лет назад переехала из Милана в портовый город Ливорно, чтобы, по ее словам, по утрам из окна видеть море.
Я люблю эту женщину. За долгие годы, прошедшие с нашей первой встречи, она стала самым близким мне человеком. Все в ней вызывает восхищение — и острый ум, и независимость суждений и поведения, и доброта, и понимание, с которыми она относится к людям, и неизменный велосипед, на котором она ездит по Милану и Ливорно, и полная гармонии, и красота, с годами становящаяся только значительнее, и даже полное пренебрежение к своему облику, к одежде…
Дочь богатых и знаменитых родителей, она сбежала из дома, когда ей было 15.
Мать четырех детей, она ни разу не была замужем. Лишенная материнской любви в детстве, она сделала все для того, чтобы ее собственным детям досталась вся любовь, на которую способно ее благородное сердце. И дети выросли замечательные — талантливые, социально активные, а главное, способные любить.
Как-то она сказала мне: «Я не одеваюсь. Я прикрываю себя». В молодости, да и потом, она примеряла на себя все самые дорогие шмотки мира и вплоть до недавнего времени выходила на подиум в одеждах из кутюрных коллекций Диора, снималась в рекламе Донны Каран и Бриони. Дом ее завален одеждой, которую ей дарили модельеры в надежде, что она хотя бы раз что-нибудь наденет. Но нет! Она умудряется быть похожей на цыганку-кочевницу, довольно экстравагантную, впрочем.
Сегодня она преподает историю моды, рассматривая ее с точки зрения человеческого восприятия, социальных законов и общественных нравов.
Поначалу мы много спорили. Бенедетта — убежденная коммунистка, я — наоборот, наши споры проходили под портретом Ленина, висевшим в ее кухне. Спустя много лет я поняла, что споры бессмысленны, да и зачем говорить о таких пустяках, когда есть множество других, гораздо более интересных тем для разговора.
Вот и сегодня мы разговорились о доме. Вернее, о домах, в которых ей пришлось жить. И о том, почему Бенедетта сегодня живет как студентка…
— До 7 лет я жила в Риме, на вилле, которую моя мать обставила в соответствии с буржуазными представлениями о том, каким должен быть «правильный» дом. Вилла была очень большой, и у нас с сестрой были свои апартаменты. Жизнь детей никоим образом не пересекалась с жизнью взрослых. Обстановка была в геометрическом стиле, модном в годы фашистского правительства, и только китайские гравюры разбавляли эту геометрию. В доме были камин и библиотека, потому что иметь хорошие книги было престижно, это придавало значительности…
— Кто читал эти книги?
— Никто. Они достались от кого-то в наследство.
Мать Бенедетты, Паола Гадола Фельтринелли, была сводной сестрой знаменитого издателя Джанджакомо Фельтринелли (он, в свою очередь, был главным действующим лицом в скандале с публикацией «Доктора Живаго» на Западе) и принадлежала к высшему буржуазному обществу.
Те, кто видел старый фильм Рея Уорда Бейкера Anniversary, легко могут представить себе облик матери Бенедетты — экстравагантной властной женщины с большой претензией во всем, один глаз у нее был закрыт повязкой, в другом — неизменный монокль. Кажется, это именно ее изображала Бетт Дэвис. Отец Бенедетты – журналист и писатель Луиджи Бардзини-младший. Поженились они, как говорится, по «неправильным мотивам»: Паоле хотелось быть ближе к богемным артистическим кругам, а Луиджи — попасть в высшее общество. Не удивительно, что брак довольно быстро распался.
— Огромная гостиная выходила окнами в сад с двумя просторными лужайками, окруженными кипарисами. Опять же всюду строгая геометрия. Мы могли гулять там только в сопровождении гувернанток. Нам не разрешалось садиться за стол со взрослыми, а взрослой была только моя мать, потому что они с отцом уже расстались. Она устраивала званые вечера, а нас с сестрой кормили в помещении рядом с кухней, где располагался лифт, на котором блюда подавались из кухни к столу.
— Какова была обстановка в твоей комнате?
— Там не было ничего, что я выбрала бы сама. Все было выбрано за меня. Маленькая спальня, ванная комната. Точно такие же спальня и ванная были у моей сестры. И маленькая общая гостиная, где мы могли играть. Так что мы ни разу не спали с сестрой в одной комнате.
— Ты страдала от одиночества? Или оно тебе нравилось?
— Мне никогда ничего не нравилось, потому что ничто в этом доме не было связано с моими желаниями. Нами занимались гувернантки, которые, впрочем, сменялись так часто, что я не всегда помнила их имена. Я только помню, что по тому, как та или иная из них причесывала мне волосы, я сразу понимала, нравится она мне или нет. И нравлюсь ли я ей. Проблема была в том, что в моей жизни не было ничего и никого постоянного.
Так что ее присутствие было незримым, а те люди, которые занимались нами, никогда не оставались надолго. Это привело к эмоциональной нестабильности — ни бабушек-дедушек, ни теть-дядь, ни семьи… Все было искусственным, не настоящим! Например, Рождество: я помню, что у нас всегда была елка, но наряжал ее кто-то другой, не мы. Под елкой в рождественское утро мы находили подарки. Однажды я получила коляску для куклы. На следующий день мы уезжали в Америку. Больше я эту коляску никогда не видела.
— То есть это было такое одинокое детство в очень изысканной обстановке…
— Да, со мной никто не разговаривал. Так что это была, так сказать, обстановка буржуазного дома, хозяйка которого пыталась имитировать образ жизни «аристократии».
. Они заботятся о себе, а за детьми смотрят другие. Моя мать называла их слугами. Все было очень холодно, хотя и не без эмоций. Только эмоции эти были в основном тоже холодные, злые. Меня никогда не называли по имени. Мы с сестрой были le bambine — девочки. Одевали нас тоже одинаково.
— Ты понимала тогда, что это неправильно, что так не должно быть?
— Нет. Дело в том, что понимание приходит тогда, когда ты видишь что-то другое и понимаешь, что тебе этого не хватает. Я же ничего не видела. Например, я не могла спать в темноте. Но каждый вечер гувернантка плотно задергивала шторы, и я от чаянно пыталась разглядеть тонкую полоску света, которая пробивалась между штор.
— А потом вы вдруг поехали в Америку. Зачем?
— Мы с сестрой просто стали жертвами материнской идеи. Мать вдруг решила принять канадское гражданство — только затем, что по англо-саксонскому праву можно завещать состояние кому угодно, а по латинскому праву наследниками становятся ближайшие родственники. Мать решила лишить наследства своих детей от первого брака. Она за что-то на них разозлилась, хотела унаследовать деньги их отца, там были долгие судебные дрязги… Так что мы жили в отеле с гувернантками, пока мать занималась этими делами.
— А как же школа?
— Я очень плохо училась. Не потому, что была тупой, просто я не понимала, что делаю. И постоянная смена стран, континентов, языков… Я же не говорила как следует ни на одном языке, не говоря уж о том, чтобы писать… В Нью-Йорке я встретила учительницу математики, которая поняла, что я плохо учусь не потому, что я идиотка, а потому, что что-то в моей жизни не так. И она совершила большую ошибку, которая перевернула всю мою жизнь.
Она пекла пирог. Меня все это поразило. Я никогда раньше не была в семье. И у меня случился срыв.
— И ты решила сбежать из дома?
— Да, но перед этим я получила первое в жизни предложение руки и сердца. Князь Георгий Васильчиков был переводчиком в ООН. Ему было 42, он был маленького роста, с красным носом, но весьма обаятельный. Вообще-то он ухаживал за моей матерью, потому что думал, что она богата. Мне было 14. Каково же было удивление моей матери, когда он обратился к ней с формальной просьбой моей руки. Шокированная мать переложила ответственность на моего отца.
Я сказала: «Через 5 лет!» А потом князь взглянул на мои руки — а я грызла ногти — и сказал: «С такими руками нельзя носить фамильный рубин Васильчиковых!» Я ответила: «Ах, нельзя? Тогда забудьте про меня!» Тем дело и кончилось. Отец, правда, мне тогда сказал: «Княгиня Васильчикова — для начала звучит неплохо. А потом посмотрим, можно же развестись…»
Эта история начала формировать внутри меня идею о том, что для меня неприемлемо. Была еще одна вещь, которую я не смогла принять. Рядом с замком моей матери на море был крестьянский дом. Она построила его для семьи, которая когда-то ухаживала за ее сыном от первого брака. Женщина была его кормилицей. Мать выписала эту семью из-под Ареццо, чтобы они занимались ее землей, ее виноградниками, ее оливковыми рощами… Мне не разрешалось с ними разговаривать, однако я туда забегала. И с удивлением обнаружила, что в их доме нет канализации. Просто потому, что мать считала их животными. Я уже была довольно взрослой и поэтому задавала вопросы. Я спросила у них: «Почему вы так живете? Почему не протестуете?» Они только руками развели.
— А ты не хотела быть жертвой…
— Да, и поэтому решила сбежать. У меня была сводная сестра в Париже, чуть старше меня. Я написала ей: не могу ли я учиться где-нибудь во Франции? Она не была в восторге от этой идеи, но позвонила моей матери, и они обо всем договорились. К этому времени мать не знала, что со мной делать. Я становилась неуправляемой, а это совсем не в нравах дома. Сестра нашла интернат на окраине Парижа, мать не возражала. Я была в отчаянии. У меня началась анорексия. Сестра была крайне недовольна — больной подросток бросал тень на ее прекрасную во всех отношениях семью. Так что оттуда я тоже сбежала. На этот раз к своему отцу. Он был снова женат, у него было трое детей. И он тоже не знал, что со мной делать. Пытался меня лечить, помещал в разные больницы… Мать ему в этом способствовала. Мне кажется, она хотела, чтобы кто-нибудь ей сказал: «Твоя дочь просто сумасшедшая! Плати за больницу и забудь про нее…»
Спасение пришло от еще одного родственника. Он разрешил мне пожить в маленькой комнатке в его доме в Милане. Я хотела рисовать, даже поступила в Академию рисунка в Брере, но никто ни разу не сказал мне: «У тебя неплохо получается! Продолжай!». Я чувствовала себя все более и более больной, мне становилось все хуже и хуже. Я никогда не жила в Италии подолгу, едва говорила по-итальянски. Жизнь была всмятку.
— А как началась карьера модели?
— Я была в Риме, ко мне подошла на улице женщина и спросила, не хочу ли я сниматься.
Я никогда не думала о себе и своей внешности в понимании «Бенедетта красивая». Мне важнее было слышать: «Бенедетта, мы с тобой хорошо поработали, мы позвоним тебе еще». Свои фотографии я ненавидела – все! В Нью-Йорке я сняла комнату у итальянки-беженки, так что дома у меня там не было. Я прожила там пять лет, а потом телефон перестал звонить…
— Почему?
— Когда ты работаешь моделью, ты ничего не можешь сделать для того, чтобы поддержать к себе интерес. Если ты актер, фотограф или дизайнер, ты можешь разослать свое резюме в тысячи разных мест и надеяться на то, что кто-то позвонит. Можешь и сам позвонить, если что. Если же ты модель – это невозможно. Нельзя же позвонить агенту и сказать: «Что-то мне никто не звонит!» Он ответит: «Ну и что? Мы с тобой поработали, теперь работаем с другими».
Так что в 24-25 лет я ощутила свою полную неспособность что-либо делать. Единственный выход предлагал мне мой агент. Он сказал: «Послушай, Бардзини, почему бы тебе не выйти замуж за богатого американца? Единственный способ продолжать бизнес – это выйти замуж за богача, открыть собственный бутик или выпустить линию нижнего белья. Так поступают все модели». А что делать кроме этого? Нечего!
— И ты вернулась в Италию?
— Да. И поняла, что не хочу больше рисовать и быть моделью, просто потому, что это занятия «без слов». А мне хотелось говорить, действовать… Но в Италии мне тоже было сказано: «Хочешь быть актрисой – переспи с режиссером!» К тому же я плохо говорила по-итальянски. Но тут появился режиссер, который хотел снять меня в своем очень странном фильме. У нас начался роман, я родила близнецов… В день, когда они родились, режиссер исчез из моей жизни.
Я переехала в Милан и здесь в 1972 году обрела свой первый в жизни дом.
— Я хорошо помню эту огромную квартиру в буржуазном доме. Она напоминала квартиру безалаберного и рассеянного профессора где-нибудь в Санкт-Петербурге — множество книг, нагромождение бумаг, под ногами кошки безупречно дворового вида…
— Маленькую квартиру было найти невозможно, поэтому я сняла большую.
Дружить необязательно, но если ты допил пакет молока, будь добр, купи новый, потому что детям утром понадобится молоко! Я жила там 33 года. Дверь в квартиру никогда не закрывалась. Люди приходили и уходили. Некоторые прожили там девять лет, другие не задерживались – потому что забывали купить молоко.
Кое-какая мебель была прислана моей матерью, она продала римский дом. Прислала мне все самое негодное – то, что в любом случае предназначалось на свалку. Лучшим местом в этой квартире была большая кухня, там собиралось много народу. И еще огромная ванная. Если надо было посекретничать, мы встречались в ванной.
— И как ты решила устроить свой собственный дом?
— Вот чего я никогда не делала, так это не пыталась «организовать» свой дом для приема гостей. У меня всегда в углу были ящики с книгами и вещами, накрытые индийской скатертью, и я давала себе слово когда-нибудь это разобрать, но руки все не доходили… Мой дом всегда был похож на архив, который нуждается в разборке. Я каждый день просыпалась с мыслью, что настанет время, когда я все это смогу систематизировать. Но оно так и не настало.
Главное, я не считала возможным что-либо выкидывать.
И я никогда не соглашусь с мыслью, что надо избавляться от старых вещей, потому что мало места. Если ты что-то выбрасываешь, ты должен быть уверен, что это никому не может понадобиться.
Так что, перестав быть анорексичкой, я заболела булимией — в отношении бумаг, книг, предметов. Не могу сказать, что меня это радует, я бы хотела жить в более организованном мире.
— Миланская квартира была очень веселой, там всегда толпился народ. И это совсем не похоже на то, к чему ты привыкла с детства…
— Я никогда не имела ничего общего с классом, из которого вышла. Моя мать, когда была моложе, любила демонстрировать, что она не такая, как все. Что «ей положено!». Она могла ехать вспять по улице с односторонним движением, потому что ей можно! Она была очень шумной, требовала внимания. Требовала, чтобы ее сажали в самолет раньше всех. И сидела там, неотрывно глядя в окно и презрительно дожидаясь, когда остальные пассажиры усядутся на свои места.
У меня не слишком много достоинств, но одно есть точно: я знаю, что необязательно становиться такой, какой «тебя воспитали».
И за понимание этого благодарна своему детству.
Я видела, какими идиотами могут быть богатые люди в своем требовании, чтобы их уважали. И никто не осмелится им об этом сказать, потому что их вышвырнут на улицу. Например, моя мать как-то купила яхту. Пять матросов обслуживали только ее. В шторм она заказывала себе бульон, и бедный матрос бежал к ней в каюту, расплескивая этот бульон.
Я осознала, как это важно — стоять на земле обеими ногами. И если в моей жизни что-то не в порядке — это мой собственный непорядок, а не чей-нибудь еще.
— А Ливорно? Почему ты уехала туда?
— В какой-то момент я поняла, что моя карьера в качестве модного обозревателя не состоялась. Мне заказывали статьи, но в основном как человеку, который знал Энди Уорхола и Ричарда Аведона, а не как журналистке Бенедетте Бардзини. И я хотела жить у моря… Дети выросли, у них появились свои дети, и я хотела, чтобы у них был дом, куда они всегда могут вернуться.
— Дом в Ливорно — точная копия дома в Милане…
— Да, и мой маленький миланский офис тоже. Там снова нагромождение предметов и книг, которое я мечтаю однажды разобрать… Моя студия в Милане — с крутой лестницей, без горячей воды — дает мне странное ощущение, что я живу студенческой жизнью, которой я была лишена в молодости. Мне не нужен комфорт. Так что, наверное, у меня никогда не будет того, что называют настоящим домом.
Бениамино Баррезе
фотограф, младший сын Бенедетты, автор съёмки:
«Мне кажется, что у меня так пока и не получилось сфотографировать ее душу. Моя мама для меня — загадка. Она настолько таинственна, в ней все через край: она чересчур прекрасна, слишком умна, в ней есть агрессия и ожесточенность, непохожесть, она слишком волшебна. Всю свою жизнь я пытаюсь проникнуть в то, что происходит в ее фантастической голове.
Так, как ее, я не любил никого и никогда! Увы, это не помогло моим попыткам запечатлеть ее образ на фотографиях. Мне кажется, что-то во мне, вырастающем, сопротивлялось тому, чтобы снимать ее, словно мне мешало мое невыразимое почтение к ней.
Рядом с ней я всегда с ужасающей очевидностью ощущал ход времени: она не боялась его, но боялся я. Для меня невыносимо смириться с тем, что время меняет ее. И ни одна из моих фотографий не сможет запечатлеть ее настоящую.
Остро понимаю: я снимал ее слишком мало и своими фотографиями не смог рассказать историю этой красоты — ее ширь и глубину, невероятность. Красоты, которая ничего общего не имеет с тем, что навязывает нам общество, потому что она больше, гораздо больше».