Шесть непридуманных историй о войне

Иллюстрации: Наталья Гудченко

Публикуем несколько рассказов о войне — отрывки из книги «Курсовая работа», в которой собраны воспоминания выпускников журфака МГУ 1960 года. Все герои в основном 1937 года рождения, но один успел пойти в армию 17-летним мальчиком на излете войны. В историях живых свидетелей — правда и ценность для нас всех.

Галина Ефанова

Мой папа был летчиком. И родилась я в военном госпитале в Лефортово в том же роковом 1937 году, как и многие наши однокурсники. А папа улетел от нас вскоре после моего рождения: его война началась на Холхин-Голе. Мы с мамой жили на улице Бакунинской, с семьей маминого брата. В доме с коридорной системой (у нас была комната, перегороженная фанерой, для двух семей). Впервые я увидела папу, когда его привезли из госпиталя, он получил тяжелую контузию, рухнув в подбитом самолете. После лечения папе дали семейную путевку в санаторий в Кисловодск. Мои детские воспоминания начинаются с ярких курортных дней. Вернулись в Москву, и вскоре (это было начало весны 1941) папа забрал нас в Ржев.

Для семей летчиков жилья не было. Помню, что спала я где-то за шкафом, в корыте, в солдатских одеялах. Там нас и застал день 22 июня 1941 года. Запах папиной кожанки, когда он прибежал проститься с нами и прижал меня к себе, ощущаю и по сей день. Уезжая, он поручил молодому солдатику отправить нас с мамой в Москву. Это оказалось нелегкой задачей. Я очень удивлялась потом, уже в школе, почему мы добирались через Моршанск, сделав огромный крюк. Мама рассказала, что там было очень страшно, так как в Моршанске собрались те, кто ждал прихода немцев, они выслеживали семьи военнослужащих, уезжавших в тыл. Ехали мы в подводе под копной сена. Только через месяц добрались до Москвы.

Помню дирижабли в московском небе, холод в комнате на Бакунинской, плач детей в бомбоубежище. Вскоре мамин брат дядя Вася уезжал в Горький (Нижний Новгород, прим.ред.) и забрал нас: начиналась эвакуация.

В Горьком мы попали под страшные бомбежки — Сормовский завод был под прицелом круглосуточно. «Фейерверки, фейерверки!» — радостно кричала я и не хотела идти в подвал. А были это зажигательные бомбы. Дядя с трудом погрузил нас в «телячий» вагон и отправил в город Омск. Обстрелы, холод в дощатом вагоне. И хотя мама добыла на какой-то станции «буржуйку», и женщины, сгрудившись, грели детей своими телами, в Омск я приехала совсем больная. В жару, в бреду. Малярия, туберкулез, астма — все оттуда и пошло. Тяжело пришлось моей мамочке. Весь небогатый скарб, что она успела взять с собой, продала, чтобы купить только что появившийся пенициллин. Работала, ухаживая за мной, больной, капризной. К лету подняла меня. 

В Омске случилась и большая радость. Вдруг ночью стук в дверь — папа приехал! Он сопровождал в тыл разбитые самолеты. Просидели всю ночь, обнявшись втроем. Утром папа улетел. А я потом ела целый месяц шоколадку, большую, толстую, полукруглую, в оранжевой с белой полосочкой обертке — из американских даров. Вскоре и мы с мамой стали собираться в дорогу, в Москву. Маме нужно было на работу, и она понимала, что мне необходимо серьезное лечение. Везла она меня в чемодане, поскольку официально детям было запрещено возвращаться в Москву из эвакуации. Доехали в пассажирском поезде на третьей полке. Встречал нас мамин брат дядя Яша, забрал к себе, так как дом на Бакунинской разбомбили. Мамины братья и сестры были дружны и заботливы. Бабушка тоже жила с дядей Яшей.

Вскоре маме дали комнату в Трехпрудном переулке. В день Победы мы бежали с него на Красную площадь. «Папа, папа!» — кричала я, видя мужчину в военной форме, в любой: офицерской, солдатской, морской (но папа вернулся только через два года, в 1947 году).

Контузии, ранения — летать он уже не мог. И армии стал не нужен. Друзья помогли ему устроиться в отдел МВД по работе с военнопленными. Его послали в Удмуртию. Мы с мамой поехали с ним. В Ижевске я пошла в новую школу. Помню, что маме в помощники по обустройству комнаты и хозяйства определили немца по фамилии Ковбаса (как такое не запомнить!). «Не похож на фашиста» — решили мы с мамой. Он и мебель чинил, и со мной играл, и даже писал картины маслом. Когда мы уезжали — заплакал. Я тоже. Просил прощения за Гитлера, подарил две картины (они до сих пор сохранились).  Вот как бывает.

Николай Кожанов

В память навсегда впечаталось то солнечное московское утро, когда мы с заехавшим в гости старшим братом собрались в парк Горького. И ничто вроде бы не предвещало беды. Разве только возникшие вдруг на пустынных улицах военные мотоциклисты несли в себе неясную тревогу… Ну а потом —  радио, голос Молотова, толпы взволнованных людей у репродукторов…

До парка, помнится, мы так и не добрались. Зато, забежав в книжный магазин на Серпуховке, успели приобрести две географические карты —  СССР и Германии. Я отспорил себе Германию, будучи уверен, что уже вскоре война завершится, как в популярной песне тех лет «на вражьей земле», и, конечно, «малой кровью, могучим ударом».

Ох, нескоро понадобилась мне та карта, которую я берег все военное лихолетье и прихватил с собой в армию. И она все-таки пригодилась, когда в первые месяцы 1945 года мы, молодые курсанты Черниговского авиаучилища летчиков-истребителей, помечали на ней по сводкам Информбюро немецкие города, взятые на пути к Берлину.

Но до этого было еще так далеко! А те летние дни и ночи 1941 года остались в памяти воздушными тревогами и бомбежками, от которых укрывались в наскоро отрытых на соседнем школьном стадионе щелях-землянках. Во дворах и на крышах оставались дежурные, в чьи обязанности входило тушить в ящиках с песком бомбы-зажигалки, которыми летчики немецких люфтваффе нередко «угощали» и наш 4-й Рощинский проезд.

А по утрам шустрая ребятня подбирала «на память» осколки наших зенитных снарядов.

Помнятся те дни и утренними очередями у газетных киосков за «Правдой», «Красной звездой». И каждый раз с надеждой, что уж сегодня-то Информбюро порадует нас победной сводкой. Должны же мы их остановить. Но вести с фронтов не радовали.

А в августе завод в Савелове отправился в эвакуацию на Урал. Отец взял с собой в дорогу вместе с нами еще и дочь Екатерину с двумя малолетними детьми, муж которой, ушедший на фронт в июне, вести о себе не подавал. На новом месте, в городе Верхняя Салда, отец с бригадой бетонщиков днем и ночью готовил фундаменты под вывезенные с запада станки.

Призыв «Все для фронта, все для победы над врагом!» касался всех, в том числе и нас, семиклассников… Свободные от занятий дни мы проводили на лесозаготовках в тайге. Дневная норма —  два кубометра на троих: двое с пилой, третий —  сучкорубом. И морозец под тридцать, а бывало и ниже, подбадривал, настраивал на «ударную вахту». 

А в декабре и радио порадовало наконец нас вестью о долгожданном контрнаступлении под Москвой. Как же радовался, как ликовал город уральских металлургов: это наша сталь громит фашистов!

На исходе зимы 1942 года отец после тяжелой болезни получил инвалидность, и семья наша пустилась в обратный путь на запад. Путешествие оказалось невероятно трудным: двадцать суток в переполненных теплушках, в поездах, как их тогда в шутку именовали, «пятьсот-веселых —  литерных». Холод и голод. Затянувшаяся на несколько дней пересадка в Челябинске. Тиф. По утрам трупы в зале ожидания. 

Но вот дождались мы, наконец, и своего «пятьсот-веселого», который не столько шел, сколько выстаивал в многочасовых остановках на станциях и полустанках для пропуска военных эшелонов, спешащих на запад, и встречных санитарных поездов —  на восток.

Не помню уж, на каком полустанке застряли надолго. И как раз в первый день Пасхи. Все съестное у нас практически закончилось, и отец, собрав кое-какие пожитки, отправился в ближнее село, чтобы поменять их на продукты. Вернулся, словно потерянный, выложил свой «трофей» —  ломти хлеба, блины, почти целый праздничный кулич —  и, посмотрев, как весело набросились на них оголодавшие внуки, вдруг заплакал.

— Никто не позарился на наше тряпье, —  глухо пробормотал он. — Вот и привелось на старости лет первый раз в жизни просить милостыню Христа ради…

В ноябре 1944 года, за шесть месяцев до Победы, по последнему военному призыву я семнадцатилетним пошел в армию… Кубань, станция Ленинградская (б. Уманская), где располагалось тогда Черниговское военно-авиационное училище лётчиков-истребителей. До малейших мгновений запомнился мне этот майский день, ставший на все времена нашим Днем Победы. Встретил я его в карауле, на берегу густо заросшей камышом речки. Было еще темно. В предрассветный час в прибрежном лозняке гремели, перечокивались соловьи, словно соревнуясь с неугомонным лягушачьим хором. Вдруг, ещё в сумерках, со стороны станицы донесся выстрел. Потом другой, третий. Начинавшее светлеть небо прочертили

тонкие линии трассирующих пуль… Над станцией вспыхнули ракеты. И, подтверждая радостную, обжегшую сердце догадку, с соседнего поста донесся срывающийся от волнения и восторга голос часового: «Победа! Ура!». Тут уже и я в восторге разрядил свой карабин. А примолкшие было соловьи, выждав паузу, с удвоенным старанием включились в общий хор во славу великой Победы…

Какое это было утро! Светлое, радостное, полное соловьиной музыки, словно обещающее всем нам, пережившим войну, и нашим будущим потомкам новую, долгую и непременно счастливую жизнь.

Константин Щербаков

Время от времени возникают споры вокруг двадцати восьми панфиловцев, Зоя Космодемьянской. Кто-то, поработав в архивах, находит убедительные доказательства — что было не совсем так, как писалось по горячим следам, и потому надо пересмотреть, перетолковать, переосмыслить…

Автор знаменитого очерка о 28 панфиловцах, Александр Кривицкий, дружил с моим старшим братом и бывал у нас в доме. Иногда я присутствовал при их разговорах и сегодня остался, быть может, единственным, кто слышал информацию (не для прессы) из первоисточника, которому склонен доверять. Да, Кривицкий ездил тогда от «Красной Звезды» на разъезд Дубосеково, где бойцы дивизии Панфилова остановили рвавшиеся к Москве немецкие танки. Да, узнал то, что мог узнать журналист, в перерывах между танковыми атаками немцев (давать интервью собеседники были не очень склонны). И написал очерк, тут же напечатанный в «Красной Звезде».

— Установить точное количество погибших тогда возможностей не было, — говорил Кривицкий, потягивая коньяк, — и я придумал эту цифру — 28. Только моя дьявольская интуиция могла подсказать, что через два дня именно эта цифра, никакая другая, станет легендарной. (Александр Юрьевич любил иногда прихвастнуть.)

Когда обнаружились в очерке нестыковки, неточности, секретарь ЦК Александр Щербаков (отец К.А.Щербакова, прим.ред.) вызвал Кривицкого для объяснений и спросил, как он мог слышать от политрука Клочкова «Велика Россия, а отступать некуда, за нами Москва», если живым политрука никогда не видел. Кривицкий собрался с духом и ответил: «Да, Александр Сергеевич, я не мог слышать от Клочкова этих слов. Но он мог их сказать». И про 28 честно объяснил всё как было.

И Щербаков понял, что в сложившейся ситуации не следует корректировать ту версию событий, которую знала уже вся страна. Потому что подвиг был. Были героизм и самоотверженность на крайнем пределе, не подлежащие корректировке. И отпустил Кривицкого с миром, жестко посоветовав, однако, впредь обращаться с фактами аккуратнее. Так или иначе журналист создал легенду.

Григорий Водолазов

Поздним сентябрьским вечером 1941 года, когда, как обычно, по черному московскому небу метались стрелы прожекторов, вырывая из небесной мглы силуэты гудящих самолетов, и пронзительно, безостановочно выла сирена, мамуля пришла в наш детский садик и … почему-то не стала забирать меня домой. А к другим ребятам родители и вовсе не пришли. Мы лежали на матрацах, на полу (подальше от окон!) и готовились ко сну.

Мамуля села рядышком на стульчик и стала менять мои непрочные матерчатые тапочки на кожаные: распорола свою сумку и, быстро и ловко орудуя иголкой с толстой ниткой, смастерила мне не очень складную, но зато прочную обновку.

Странно: зачем это маманя, на ночь глядя, затеяла все это? Что, завтра днем нельзя было это сделать? И еще странно, что нас не забрали домой, оставив ночевать в садике. К чему бы это?

А игрушки, аккуратно сложенные в перевязанные веревками ящики? А вещи, завернутые во множество каких-то тюков? Э-э, да не увозить ли нас куда-то собрались?

Не хочу! Никуда я не поеду! Останусь тут, в Москве, на Короленко: буду бегать с мамой и Леонидом, старшим братом, в бомбоубежища и прятаться от бомб и оконных осколков в тесную, уютную щель — между спинкой дивана и большим, теплым и мягким животом дяди Вани.

Мама, не уходи! — я крепко держу ее за краешек платья.
Спи, сынок, спи. Я никуда не уйду. Буду тут с тобой.
Не верю. Глаза, между тем, слипаются, хватка пальцев слабеет. Мама пытается осторожно и мягко высвободить платье из моего кулачка. Э, нет, на чеку: «Не уходи!», и складки её платья снова в моей руке. И все же сморил-таки проклятый сон.

Утро. Пуст мой крепко сжатый кулачок. Плакать бессмысленно, каким-то чутьем ощущаю: к прежнему возврата нет, начинается новая жизнь — «без мамы», и к этому надо начать привыкать...

Мы, дети, — в вагоне поезда. Из разговоров взрослых улавливаю — везут нас куда-то «за Урал». Куда это, за какой Урал? Надолго ли? А ехать-то, оказывается, весело! Нет, нет, все не так плохо. А «за Уралом», наверное, еще лучше будет.

Ну, а это уже совсем что-то невероятное, дух захватывающее: САМОЛЕТЫ! Не силуэтами в высоком, черном ночном небе, ловимые лучами прожекторов, а — при свете белого дня, совсем рядышком: вон, прям над крышей нашего вагончика — золотятся на солнце и покачивают крыльями. Машем летчикам, видим даже их шлемы и большие очки на глазах. Ура!

Вот только начинаем замечать, что рисунки на их крыльях — странные: не звезды красные, которые мы так любили рисовать, а — кресты черные. Опять что-то не то!

Пока соображали, что к чему, — за окнами что-то шарахнуло — раз, два, три. Поезд резко дернулся и встал. Мы все — кубарем на пол.

Дети! Быстро — из вагонов!

Ступеньки лестницы — что-то уж больно высокие, два моих роста до земли будет.

Прыгай! Прыгай! — толчок в спину — качусь вниз по насыпи.
К лесу! Через поляну, к лесу! Бегом! Быстрей, быстрей!
Что за диво: паровоз наш — на боку, первые вагоны — вообще кверху тормашками. Крики, стоны, плач. И земля — фонтанами к небу. К лесу! К лесу! Скорее!
Добежали. Почти. Ба-бах — и тишина… Что такое: сверху земля и с боков земля? Разгребаю, выкарабкиваюсь потихоньку. А вон и наши ребята — кто уже в лесочке, под деревом, кто, как и я, из земляных завалов выбирается. Мечутся взволнованные воспитательницы… Что произошло?

Сижу, прислоненный к стволу дерева, не могу сообразить, что происходит. И — гул в голове, ничего не слышу и не понимаю.

Воспитательница протягивает почищенное яичко и кружку с молоком. Идем лесом. Долго. Идем, идем, идем…

Заходим в какие-то деревушки. Заправляемся слегка, и снова — в дорогу. Соображаю плохо, как во сне.

О, а где же это мы? Да это же наша улица — Короленко, наш дом. Ура!

Воспитательница нажимает кнопку звонка. И на пороге — моя мамуля: — Гришутка!

Где-то в своих мемуарных заметках маманя описала эту сцену. И увидел я себя ее глазами.

Маленький мальчик (три с половиной года), босиком (куда подевались ее такие замечательные сандали?), грязный, оборванный, перевязанный заместо бинтов какими-то тряпками с кровавыми пятнами (осколочек какой-то по спине резанул, — в миллиметрах от позвоночника). …Помню, как меня раздели, помыли, накормили. Помню, как попытался что-то рассказать мамане, — и не смог. Ни слова не смог из себя выдавить. Помню, встал перед табуретом на колени, положил голову на руки, и от всего пережитого и в особенности от пришедшей ко мне немоты — беспомощно, тихо и горько заплакал…

Антонина Ермакова

Как мама нас поднимала, помню, начиная с военных лет. Как ехали из Новороссийска в Москву в переполненном поезде и выскакивали в поле при каждом налете немецкой авиации… Пожалуй, я помню скорее рассказы об этом мамы и старшего брата. Наверно, по их же рассказам я помню, как было холодно, когда 4 марта 1942 мы в летних платьицах и маечках оказались, наконец, на московском вокзале. «Ни карточек, ни хлеба, — рассказывала мама, — что делать?» А вот что сохранилось как собственное моё воспоминание: в глубине кухонной темноты волшебно-синее сияние керосинки под черной сковородой, а на ней шипит, подскакивает то, вкуснее чего нет ничего на свете — оладьи из гнилой мороженой картошки, за которой мама ездила попутками на минные поля под Можайск. Сказочный вкус этих оладьий много лет я не могла забыть. После войны напекли, из лучшей картошки. Поели. Хорошо, но не то.

Помню еще оглушительные бомбежки. Взвывала сирена, исчерчивали небо прожектора. Мама крутила ручку патефона, ставила пластинку. Какую, уже забылось, не в музыке дело. А в том, что деться некуда (бомбоубежище — в метро, далеко, не добежишь). Мы ложились на кровать — брат, я и мама посередине, накрывались одеялом. Страха не помню. Мама рядом. Мы согревались, засыпали.

На лето голодного 1942-го приходится и еще одно счастливое воспоминание: два бидончика с солнцем. Мама везла их на крышах поездов издалека, оттуда, где не было войны и где еще водились коровы и пчелы и можно было на что-то выменять еду. Один бидончик с желтым засахарившимся медом, другой — с желтым топленым маслом. Растянули надолго. Выжили.

Еще много лет после окончания войны у нас под шкафом лежали бруски сухого, как камень, хозяйственного мыла и запас соли. Думаю, не только у нас.

Владимир Хорос

Так получилось, что первый день в жизни, который я более или менее отчетливо помню, пришелся на 22 июня 1941 года. Мне почти три с половиной года. Мы с родителями живем в Саратове в небольшом двухэтажном доме (но, между прочим, XVIII века), разграфленном на коммуналки. Почему этот день запомнился? Дело в том, что на втором этаже, где мы жили, была деревянная терраса, и по воскресеньям жильцы выходили туда по утрам пить кофе. Я очень ждал этих посиделок, так как от соседей можно было получить конфетку или что-либо еще. Но в это воскресенье не было ни кофе, ни конфеток. Я, конечно, не понимал, что произошло, так же как не знал и самого слова «война», но в памяти запечатлелись взволнованные лица и приглушенные разговоры взрослых, их тревога, которая невольно передавалась мне.

Что еще помнится из военного времени? Бомбежки осенью сорок второго — из района Сталинграда немцы тогда летали на ближайшие поволжские города. Бомбили точечно, целясь в наиболее крупные предприятия. Мы жили близко к Волге, недалеко от Саратовской ГРЭС, и порой казалось, что разрывы ложились совсем рядом. Однажды проснулся от яркого света — будто день наступил. Все небо было во вспышках зениток и лучах прожекторов. Бомбоубежища поблизости не было, сидели в домах. Выглядело даже красиво, и, не вполне понимая, что происходит, в отличие от взрослых, я был в восторге.

Еще — пленные немцы, которые что-то строили в городе и на которых мы смотрели как на диковинных зверей. Военные фильмы — их мы мальчишками смотрели в госпиталях, пробираясь поближе к экрану между сидящими на полу ранеными…

И, конечно, день Победы, который в сорок пятом праздновали не 9 мая, а где-то в конце июня. В тот день мы с моим дядей, который взял меня в гости к своим родственникам, прошествовали от вокзала до Волги. Этого не забыть — весь город вышел на улицы и сидел за вынесенными из

домов столами, где было собрано все, что можно было наскрести в ту скудную пору. И в этом празднестве была не только хмельная радость от события, но и какое-то неподдельное чувство всеобщего единения — мы победили вместе, мы — сила, мы — одна семья, одна страна…

Это чувство сопричастности чему-то большому, общему, окружающим тебя людям и всей огромной стране не уходило и в трудные послевоенные годы. Эйфория от победы прошла, в реальности были карточки и длинные очереди за ними, нехватка самого элементарного, полуголод, порой вспышки преступности (кстати сказать, и в Саратове одно время ползли слухи о какой-то банде «черная кошка»). Но люди держались, терпели, вкалывали и верили. Откуда только силы брались?

.. неподдельное чувство всеобщего единения — мы победили вместе, мы — сила, мы — одна семья, одна страна…

Понравилась статья?
Подпишитесь на нашу рассылку!
По понедельникам будем присылать
письмо от команды, а по пятницам —
подборки лучших материалов
Нажимая «Подписаться», я даю согласие
на обработку моих персональных данных
Спасибо за подписку!
Вам на почту придёт письмо для подтверждения адреса, а дальше — ждите писем редакции. Мы рады, что вы с нами!