Разговор вела: Ася Шибанова
Иллюстрации: Дарья Уланова
С Анной Ильиничной Шмаиной-Великановой — специалистом по истории раннего иудаизма и раннего христианства, библеистом, доктором культурологии, профессором Центра изучения религий РГГУ, а также сотрудником «Лаборатории ненужных вещей» при Независимом московском университете — мы встретились в Тарусе. В доме на берегу Оки говорили о религии, эмиграции, возвращении в Россию, любви, и о том, как сохранять внутреннюю свободу и находить опору в состоянии невесомости.
Как вы начали заниматься историей религии?
Огромный интерес к религии, к ее истории и сути у нас в семействе наследственный. Моя мама в университете хотела заниматься историей религии и была впечатлена, что в Ленинской библиотеке ящик с каталогом по этой теме был вынут. Его просто не существовало. Там была «История индустриализации», через ящик — «История станкостроения», а посередине ничего не было. Мама тогда пошла в археологи, но этот интерес всегда сохраняла. Папа же, хоть по профессии был математиком, стал священником.
В итоге, когда я поступала в университет в Израиле, я решила заниматься историей религии: в России в то время не было возможности ее изучать, да я и не могла там поступить в университет, потому что не вступала в комсомол и была еврейкой — в общем, сочетала в себе все недостатки.
Учиться было очень трудно. Все языки были иностранные и мне неизвестные: и источников, и преподавания, и научной литературы. Нужно было одновременно учить английский, иврит, латынь, греческий, санскрит — все новое. У однокурсников хотя бы иврит был родной! Помню, мне как-то дали «Смерть Агамемнона» Эсхила для перевода. И я смотрю на греческую сторону, смотрю на ивритскую сторону, на которую я должна это переводить, и не понимаю, что труднее!
Вы — специалист по иудаизму. Наверное, вас уже сто раз спрашивали об этом, но не могли бы вы рассказать, как появилась эта религия?
Очень кратко я бы сказала, что возникновение иудаизма связано с разрушением Второго Храма, бывшего духовным центром еврейского народа, в 70 году I века нашей эры. Римские легионы во главе с Титом Флавием сожгли Храм, и больше он восстановлен не был. Это событие вместе с огромными человеческими потерями породило общееврейское ощущение, что жить больше незачем. Оно выразилось в массовых самоубийствах и отречениях от веры, ведь «ничего больше нет, надо жить как другие люди, как римляне, зачем мучиться».
В то же время существовали фарисеи — учителя иудаизма. Из Евангелия мы знаем это слово практически как бранное, однако, когда Иисус говорит «горе вам, фарисеи», это звучит так, как если бы епископ обличал своих же священников, которые пьют или берут деньги от прихожан: то есть Иисус обличает некоторых из близких ему, — и порицает не их веру, а их лицемерие.
Фарисеи в переводе — «отделившиеся», «отделяющие». Это была своего рода интеллигенция, имевшая определенные религиозные взгляды, в целом люди библейской веры. Однако их мировоззрение до разрушения Второго Храма ещё не стало общей верой — иудаизмом: народ Израиля, простые люди, знали, что надо три раза в год приходить в Храм, приносить жертвы, но их взгляды еще не были оформлены в четкую систему. Когда же Храма не стало, фарисеи, эта небольшая кучка «интеллигенции» оказалась вождями народа. Главным среди них был раббан Иоханан бен Заккай, который пришел к людям, погруженным, как бы мы сказали сейчас, в глубокую депрессию и не понимающим, как жить дальше без Храма и всего, чем они раньше жили, и провозгласил две истины, на которых по сию пору основывается иудаизм.
Вы изучали историю религии в Иерусалимском университете, как это стало получилось?
В 1975 году мы эмигрировали в Израиль: папа (Илья Шмаин, прим.ред.) хотел стать священником, но в России это было совершенно невозможно, так что после долгих размышлений мы решили ехать, хотя сильно колебались, — это было очень страшное решение. А потом КГБ просто вынудило нас уехать:. Мы получили израильское гражданство и лишились советского: в Министерстве юстиции СССР воспользовались тем, что наши знания об этом, как и у всех советских людей, были равны нулю, ведь лишить человека гражданства можно только судом, а его не было. Когда я 1988 году пришла в советское консульство уже в Париже и потребовала, чтобы мне вернули гражданство, консул кричал: «Запомните! Вы никогда его не получите!»
Ваша семья после Израиля переехала в Париж. Как это произошло?
Мой отец был единственным священником за всю историю этой страны и христианства, который был гражданином Израиля, работающим на обычной работе — программистом — и имеющим семью. И в среде русской эмиграции в Израиле, многочисленной и не слишком подготовленной к этому, это вызвало такой ужас и такое отторжение, что социальное, человеческое положение нашей семьи стало совершенно невыносимым и нужно было бежать. Причиной был страх христианства, так как оно противоречило основной государственной идеологии. Израиль хоть и демократическое, но не светское государство, и люди боялись того, что их дети или друзья оказываются в противостоянии с общей тенденцией и это может сказаться на их, например, карьере.
Кто-то писал на нас доносы и хотел добиться высылки из страны. Однако у нас не было никакого гражданства, кроме израильского. И каждый раз, рассматривая эти доносы, Министерство внутренних дел вставало перед вопросом: «А куда их девать?!» В космос отправить? Пусть живут.
Как вы приняли решение вернуться?
Я всегда хотела вернуться в Россию, но так, чтобы, пышно говоря, приносить пользу Отечеству, а не просто сидеть в углу и, тем более, чтобы не отрекаться ради этого от своих убеждений. Главным этапом нашего возвращения стали три дня в августе 1991 года, когда произошло свободное волеизъявление народа, сломали статую Дзержинского, попрятался КГБ. Я видела, как на флагштоке Дома правительства сняли красный флаг и повесили новый — Российской Федерации, заиграл гимн «Славен наш Господь в Сионе».
Когда на похоронах трех безоружных человек, задавленных танком у Белого дома, вышел Ельцин и сказал: «Простите меня, вашего президента, что я вас не уберег», — и поклонился этим трем гробам, у нас было ощущение, что началась другая историческая эпоха, что Горбачев, Ельцин стремятся к тому же, к чему стремились мы: к свободе. И возвращались в Россию мы с радостью и полные надежд, хотя экономически было довольно трудно: новый благожелательный консул посоветовал нам продать свою квартиру во Франции и купить в России, а у нас своей квартиры не было, мы как уехали нищими, так и вернулись — лишь с библиотекой, сходившей в кругосветку. Помню, когда мы эмигрировали в Израиль, таможенники все удивлялись количеству наших книг (а мы взяли все, не оставили библиотеку врагу) и тому, что ноты мы везем, а пианино — нет.
Вы сказали, что хотели свободы. Что для вас свобода?
Для меня и моих единомышленников это, во-первых, конечно, свобода совести, собраний, перемещения. Но когда становится так страшно жить, на первый план выходит свобода, которую нельзя отнять, не внешняя, не свобода делать что хочешь, а свобода от себя как существа подневольного. Свобода от страха прежде всего. Это очень трудная свобода: свобода от корысти, заботы о материальных благах прежде, чем о духе, — но возможная.
Как обрести эту свободу? На что опереться?
Сначала думала сказать, что с помощью веры, но она либо есть, либо нет. Поэтому это не рецепт. Я бы сказала, что опору дает искусство. Глядя, скажем, на вермееровскую женщину, читающую письмо, которое наверняка не имеет ни малейшего идеологического содержания, — скорее всего, оно от мужа. Во всяком случае, традиционно считается, что это жена капитана. Мне кажется, такое искусство дает опору. Есть незыблемые вещи. Они не нами начались и не нами закончатся. Да, Андре Шенье взошел на эшафот. А стихи остались.
Прекрасное в самом широком смысле, то, что мы видим за окном, — Ока, например. Вряд ли ее засыпят. Могут срубить деревья по берегам, и она очень сильно обмелеет. Но все-таки уничтожение Оки в ближайшее время не предвидится, а усилия по истреблению Байкала пока ни к чему не приводят. Потому что Байкал будет дольше. Конечно, и искусство, и природа — очень хрупкие вещи. Но все-таки я думаю, что политика слабее культуры, природы, человеческого духа.
Последнее, что я бы сказала про поиск опоры, — это любовь между ближними. Конечно, у этого есть две стороны. Был такой писатель польский Боровский. Очень несчастный человек и страшный писатель. Он не еврей, но был в Освенциме, вышел оттуда и довольно скоро покончил с собой. Его очень жуткие рассказы в основном посвящены Освенциму. И он говорит, что мы погибаем не от рук эсэсовцев, мы погибаем от надежды. Мы надеемся выжить, мы надеемся, что наши близкие целы. И ради этого мы делаем то, что ведет к нашей гибели. Солженицын также предлагает рецепт «не верь, не бойся, не проси».
То есть эти писатели и почти все, кто имел дело с нацизмом и сталинизмом, оказавшиеся в ужасных условиях, условиях гнета, в условиях, когда у тебя отнимают свободу, предлагают, в сущности, одинаковый рецепт: сразу предположи, что ты умер, что у тебя нет семьи, нет близких. Вот ты помнишь наизусть «Евгения Онегина», этого у тебя не отнимут. Ты можешь молиться, ты молишься.
Я осмелюсь этим великим людям немножко возразить. Я бы сказала, что да, эта сторона, безусловно, существует, страх за другого разрывает сердце, не дает спать. Если у вас есть сын призывного возраста, это другая ситуация, чем если вы совершенно одиноки. Тем не менее даже такое абсолютно беспомощное существо, как новорожденный внук, дает огромное количество сил для поддержания свободы внутри себя. Потому что любовь — это свобода. Пока есть кого любить, ты не предаешь этот способ свободы.